Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы - Страница 37


К оглавлению

37

— И что, вы думаете, можно завернуть в эти обрезки?

— Помилуйте, — возражал я. — Это ведь лист бумаги, а не простыня. И потом — в семье не без урода.

Но эти красноречивые доводы не оказывали на торгашей должного действия; призывая в свидетели своих коллег, они клялись, что больше не купят у меня ни килограмма.

Тогда, притворяясь возмущенным, я говорил им несколько отнюдь не возвышенных слов и, развязно зайдя за прилавок, вытаскивал из бумажной кипы несколько листов, из которых, при желании, можно было сшить приличный саван любой корове.

— А это?.. Почему вы мне не показываете это? Вы думаете, я сам отбираю бумагу? Пожалуйста, делайте специальный заказ.

Такие вот дискуссии приходилось мне вести с индивидами, торгующими мясом, а также с гражданами, посвятившими свою жизнь торговле рыбой — народом грубым, пронырливым и скандальным.

Весенними утрами я любил шляться по центру с его суетой, беготней трамваев, полотняными навесами магазинов. Мне нравилось разглядывать тенистое нутро универсальных магазинов, молочные магазины с их сельской свежестью и огромными блоками масла на подносах, радужные витрины, за которыми продавщицы ходили вдоль прилавков с разложенными на них воздушными тканями; смешанный запах бензина и краски, исходящий от скобяных лавок, воспринимался моими чувствами как тончайший аромат, благоухание некоего вселенского праздника, чьим летописцем суждено стать мне.

В эти ликующие утра я чувствовал себя могущественным, всеведущим божеством.

Когда, устав, я заходил в кафе выпить стакан лимонада, царящий там полумрак или какая-нибудь деталь обстановки вдруг переносили меня в сказочную Альгамбру, я видел андалузских цыган, скалистые подножия гор и серебряную ленту ручья в глубине ущелья. Женский голос пел под гитару, и в памяти моей всплывали слова старого сапожника:

— Хоше, пишаный был крашавец.

Благодарная сострадательная любовь к жизни, к книгам, ко всему миру задевала во мне голубую струну души.

Я был уже не я, но бог, который был во мне, бог лесистых гор, неба и воспоминаний.

Выполнив дневную норму, я возвращался назад, в контору, и, так как усталость делала обратный путь вдвое длиннее, я старался развлечь себя разными нелепыми фантазиями, например, представляя, что мне вдруг достались в наследство семьдесят миллионов или что-нибудь еще в этом роде. Но все эти химеры мигом блекли, стоило мне войти в контору и увидеть разгневанного и возмущенного Монти.

— Мясник с улицы Ремедиос вернул заказ.

— Но почему?

— Ума не приложу!.. Сказал, что его не устраивает.

— Разрази его гром, эту деревенщину.

Никакими словами не выразить горькое чувство, которое вызывала грязная кипа бумаги — воплощенное крушение надежд, — сваленная посреди темного двора, заново увязанная, обтрепанная, вся в жирных и кровавых пятнах, оставленных грубыми руками мясника.

Такого рода возвраты повторялись слишком уж часто.

Чтобы предупредить возможные осложнения, я обычно говорил клиенту:

— Эта бумага делается из отходов. Если хотите, вы можете заказать специальную; это обойдется на восемь сентаво дороже, но вы выиграете в качестве.

— Неважно, приятель, — отвечал мясник. — Присылай.

Но, получив бумагу, он начинал торговаться, прося скидки, либо требовал заменить рваные листы, которых набиралось килограмма на два, на три, что было уже невыгодно; либо вообще отказывался платить…

Случались и презабавнейшие казусы, над которыми мы с Монти предпочитали смеяться, чтобы не заплакать от злости.

Так, некий колбасник просил, чтобы бумагу доставляли ему на дом в определенный день и час, что было невозможно; другой возвращал товар, проклиная на все лады извозчика, если тот вручал ему квитанцию, не соблюдая должного этикета, что, на худой конец, можно было рассматривать как причуду; третий оплачивал заказ только неделю спустя после того, как начинал использовать бумагу.

Я уж не говорю о проклятом племени мясников-турков.

Если я, скажем, спрашивал об Аль Мотамиде, торгаш делал вид, что не понимает, и пожимал плечами, отрезая кусок легкого соседскому коту.

Чтобы всучить им что-нибудь, надо было потратить целое утро, и все ради того, чтобы потом послать на край света, на какую-нибудь богом забытую улицу жалкие двадцать пять килограммов бумаги, выручка от которой составляла семьдесят пять сентаво.

Извозчик, молчаливый и чумазый, возвращаясь под вечер на своей усталой кляче, как правило, привозил заказы обратно.

— Этот, — мрачно говорил он, сбрасывая тюк на землю, — потому, что хозяин был на бойне, а жена сказала, что знать ничего не знает. По этому адресу — обувная фабрика. А про такую улицу никто никогда и не слыхивал.

Мы изощрялись в богохульствах, призывая все громы и молнии на голову этого сброда, не желавшего соблюдать никаких формальных обязательств.

Бывало и так, что мы с Марио нападали на одного и того же клиента, но, когда ему отправляли товар, он отказывался, ссылаясь на то, что договаривался с неким третьим, который просил меньше. Некоторые нагло утверждали, что вообще ничего не заказывали, и, как правило, даже придумывали объяснения.

Рассчитывая заработать за неделю семьдесят песо, я в конечном счете получал двадцать пять или тридцать.

Жалкие людишки, эти торговцы в розницу и аптекари. Чего стоит одна их подозрительность, их придирчивые, пристрастные расспросы!

Прежде чем заказать какую-нибудь ничтожную тысячу наклеек для магнезии или борной кислоты, они заставляли вас приходить к ним каждый день, таскать им образцы бумаги и шрифта и наконец говорили:

37