Чтение романов привело меня к почти вакхическому определению любви.
Любовь выходила за пределы долга, она представлялась мне огненной колесницей, которая подхватывает тебя с поверхности земли и мчит в заоблачные выси опьяняющей страсти. Церковные живописцы представляли подобное состояние духа, изображая души в просторных туниках, с тонкими чертами лица на краю зеленоватой межзвездной бездны.
Я подсознательно искал предлога возвысить свое существование и обрести смысл жизни, которая была у меня не высокой и благородной, а мелкой и однообразной. И в серых буднях женатого человека щедрая любовь Ирене вновь пробудила во мне ощущения, каких я не испытывал с юношеских лет.
У ног ее, как океанские валы о волнорез, разбивались волны моих чувств. Я звал ее сестренкой и мамочкой. Простодушный, как все новички в любви, я думал, что открыл новый континент. Ни одно человеческое существо не проникало в него до меня. Ряд не зависящих от моей воли обстоятельств благоприятствовал этой любви, и она достигла необычайной силы.
Зулему приняли хористкой в театр «Колон». Ссылаясь на работу, она оставила свой дом в Тигре и перебралась в пансионат в центре города, неподалеку от театра. Несчастный Альберто жертвовал собой, совершая ежедневно по два рейса туда и обратно на поезде и на трамвае, чтобы позавтракать и поужинать с женой. Зулема извлекла из глубин своего эгоизма такую наивную фразу:
— Небольшая прогулка бедняге не повредит.
Ирене, в свою очередь, бывала в семье механика почти каждый день. Мать ей это разрешала. Подруги объясняли такую явно необычную снисходительность — предоставление дочери относительной свободы — следствием старой дружбы. Я, позавтракав у себя в пансионе, отправлялся в дом Альберто. Зулема, будто земля горела у нее под ногами, делала себе прическу чуть ли не за завтраком. Под предлогом репетиции или урока вокала она исчезала иногда в тот момент, когда механик задумчиво склонял голову над блюдом с сыром и сладостями. Случалось, Ирене приезжала до того, как Альберто отправлялся в Тигре.
Я жил в смущении и замешательстве. Считал ненормальным, что Ирене пользуется такой свободой, что Зулема устраивает себе вольготную жизнь, а также, что Альберто предоставляет нам такую свободу. Конечно, мы не могли претендовать на то, чтобы он жертвовал ради нас своей мастерской, а Зулема — ее новой работой, но мы восстали бы, если бы они лишили нас возможности встречаться из глупых, давно изживших себя предрассудков.
Так что мы вращались в кругу загадочных явлений. Вольно или невольно поведение каждого из нас было тесно связано с действиями другого, и я не мог не думать о разных махинациях и трюках в азартных играх, где в нужный момент воля случая подменяется мошенничеством.
Сомнения мои обращались в ничто, как только Ирене обнимала меня и прижимала к груди, брала за подбородок и впивалась в мои губы. Легкая печаль, укоры совести, приправленные стыдом, болезненно отзывались в моем сознании. Под рыжеватыми лучами ее глаз, изливавших любовь, я с горечью спрашивал себя: «Для чего я пытаюсь замутить самое чистое в моей жизни чувство? Для чего измышляю гадости? Достоин ли я такой большой любви?»
И внезапно, не удержавшись, говорил ей:
— О, моя сестренка, моя мамочка!..
Одним скачком поднялся я в божественную атмосферу нереальности, постоянно окутывающую мужчину и женщину, пока они еще окончательно не раскрылись друг перед другом. Там я был герой, титан, бог. Строил планы и мечтал. Чего я только не сделаю ради Ирене! Она меня слушала, ободряла, звала к действию.
Почему я забросил архитектуру? Почему не пишу статьи для газет о городе будущего? Та статья о небоскребах была очень интересная.
Я ей поддакивал и еще больше утверждался в навязчивой идее любить ее. Единственным, что побуждало меня к умственной работе, был мир, принявший образ женщины по имени Ирене, единственной из полутора миллиардов женщин, которые ходят по нашей планете.
Другие воспоминания оживают во мне, по мере того как я тружусь над восстановлением перипетий этой необычайно долгой и такой мрачной битвы, что временами мне кажется, будто над головой по небосводу катится закатное красное солнце. Ирене и я — неподвижные черные силуэты на равнине, гладкой, как безмолвное нефтяное озеро. Из груди каждого из нас вытекают сгустки крови. Краснеет на всем протяжении черная дорожка, а мы ничего не говорим и ничего не делаем. Истекаем кровью, ожидая смерти… Пожалуй, из этого получилось бы стихотворение… Но на самом деле это аромат моей погибшей любви, я люблю благоухание этой бедной погибшей любви, как мать любит рубашонки сына, который давно уже гниет в могиле…
Я вспоминаю…
Ирене обладала даром убеждения. Эту ее способность я ошибочно именовал силой доброты. Мы никогда не спорили, потому что она никогда не возражала на мои доводы. Слушала меня молча. Ее трудно было вывести из этого состояния безучастия, когда единственным признаком работы ее ума был кивок, означавший согласие. Я замечал эту ее черту, но не обращал на нее особого внимания. Я упивался собственными фразами, и после долгой моей речи она, вместо того чтобы сказать мне что-нибудь, заставляла меня склонить голову ей на грудь. Я отдавался блаженству, как набегавшийся ребенок на коленях матери, и самым убедительным ответом ее были горячие поцелуи. Мы, мужчины, обычно стыдимся наших слабостей перед женщинами, но рядом с Ирене я думал вслух и доверялся ей до конца. Лгать ей я не хотел, но иногда все-таки пробовал это сделать, и, если получалось (возможно, она только притворялась, что верит мне), тут же раскаивался и говорил ей: