Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы - Страница 20


К оглавлению

20

Да, поистине, это была походная кровать Вечного Жида, самая коварная лежанка в мире. Пружины впивались мне в спину и, казалось, вот-вот продырявят кожу; стальная сетка, проваливаясь в одних местах, в других, по неисповедимым законам растяжимости, вздымалась отвесно и при каждом моем движении скрипела и скрежетала, как немазаное колесо. Я никак не мог устроиться: жесткий ворс скатерти тер подбородок, пружины царапались, шея онемела. Наконец я не выдержал.

— Эй, Богохул!

Старик по-черепашьи высунул головку из-под холщового панциря.

— Да, дон Сильвио.

— Почему они не выбросят эту рухлядь?

Выкатив глаза, старец ответил мне глубоким вздохом, призывая господа в свидетели всех людских прегрешений.

— Скажите, Богохул, а другой кровати здесь нет?.. На этой же невозможно уснуть…

— Этот дом, дон Сильвио, — сущий ад… сущий ад… — И, понизив голос, боясь, как бы его не услышали, он продолжал: — Это… эта женщина… эта еда… Ah! Dío Fetente! Ох уж этот дом!

Он погасил свечу; я подумал: «Час от часу не легче».

Дождь стучал по цинковой крыше.

И вдруг я услышал в темноте сдавленные рыдания. Старик плакал, плакал от голода и тоски. Так прошел мой первый рабочий день.

Иногда по ночам нам являются женские лица со сладко жалящим взглядом. Они тают в ночи, и на душе делается пасмурно и одиноко, как наутро после праздника.

Удивительные, ни на кого не похожие… их нет, мы не узнаем и не увидим их больше, но сегодня ночью они были с нами и не отводили глаз… и, почувствовав сладкий укол, мы думаем о любви этих женщин, чьи лица — клеймо, обжегшее плоть. О, пересохшее русло духа, властный скиталец — сладострастие!

Запрокинутая голова, полуоткрытые губы, обморок страсти, не исказивший идеальных черт; руки, торопливо распускающие шнуровку…

Лица… лица девушек, познавших муки безответных желаний; лица, разливающие по жилам дикий огонь; идеальные черты, созвучные судороге страсти. Откуда являетесь вы нам?

Вновь и вновь я вызывал в памяти образ девушки, заронившей в меня днем зернышко любовной горячки.

Не спеша, я изучал ее прелести, словно стыдящиеся самих себя, ее губы, созданные для долгих поцелуев; я видел, как ее податливое тело сочетается с призывной настойчивой плотью, и, утопая в сладкой уступчивости, в упоительном маленьком омуте, не отрывая глаз от ее лица, от тела, слишком юного для боли материнства, я касался своей нищей плоти, пришпоривая ее в погоне за недолгим счастьем.


Войдя в магазин, дон Гаэтано прошел прямо на кухню. Он хмуро взглянул на меня, но ничего не сказал; я склонился над жестянкой с клеем и, прилаживая отвалившийся корешок, подумал: «Собирается гроза».

Как то и полагается, супруги ссорились и довольно часто.

Облокотившись на прилавок, кутаясь в зеленый платок, женщина — бледная, безмолвная — следила за мужем хмурым взглядом.

На кухне дон Мигель мыл посуду. Кончики его шарфа падали в жирную раковину, и только клетчатый сине-красный передник, завязанный сзади веревочкой, отчасти защищал его от брызг.

— Ох уж этот дом!

Остается добавить, что кухня — приют наших досугов — находилась как раз напротив уборной, в отгороженном полками углу пещеры.

На грязной доске, заменявшей стол, лежали вперемешку остатки зелени, кусочки мяса и картошки, из которых дон Мигель готовил скудную полуденную похлебку. Остатки ее, избежавшие наших алчущих глоток, подавались к ужину под видом блюда некоей экзотической кухни. Богохул был властелином и гением этого зловонного склепа; здесь проклинали мы свою судьбу; здесь укрывался иногда дон Гаэтано, предаваясь невеселым размышлениям о превратностях семейной жизни.

Ненависть, зревшая в груди женщины, наконец выплескивалась наружу.

Довольно было пустяковой зацепки, любой чепухи.

Не говоря ни слова, женщина в каком-то сумрачно-яростном оцепенении выходила из-за прилавка и, шаркая шлепанцами, по-прежнему кутаясь в шаль, сжав губы и глядя перед собой невидящими глазами, отправлялась на поиски мужа.

В тот день события развивались так.

Как обычно, дон Гаэтано сделал вид, что не замечает жену, хотя она и стояла в двух шагах. Мне было видно, как он склонился над книгой, притворяясь, что читает.

Белолицая женщина стояла, не двигаясь. Только губы дрожали, как листья на ветру.

Наконец она произнесла до жути невыразительным и в то же время торжественным голосом:

— Где моя красота? Что ты сделал со мною?

Ее волосы всколыхнулись, будто повеял ветер.

Дон Гаэтано вздрогнул.

Отчаяние душило ее, и она бросала ему в лицо одно за другим пропитанные едкой ненавистью слова:

— Я тебя поставила на ноги… А кто была твоя мать? Проститутка!.. Что ты сделал со мной, ты?..

— Замолчи, Мария! — глухо произнес дон Гаэтано.

— Кто тебя кормил, кто тебя одевал?.. Я, дерьмо, я!.. — И она занесла руку, словно готовясь его ударить.

Дон Гаэтано отступил, дрожа всем телом.

С горечью, с рыданием в голосе, пропитанном едкой солью обиды, она продолжала:

— Что ты сделал со мной… скотина? Для родителей я была розочка, загляденье… И зачем только я вышла за тебя… дерьмо?!

Рот ее судорожно кривился, словно смакуя вязкую жуткую ненависть.

Я хотел было разогнать столпившихся в дверях зевак, но она остановила меня повелительным жестом:

— Не надо, Сильвио… Пусть все слышат, кто такой этот человек, продавший совесть, — и, округлив зеленые глаза, бледная как смерть, она продолжала, и казалось, будто лицо ее наплывает из глубины киноэкрана: — Будь я другой, подумай я о себе, я и жила бы по-другому… и глаза бы мои не видели этой сволочи.

20