Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы - Страница 115


К оглавлению

115

Но не иначе как на роду мне было написано, что горбатый навлечет на меня беду.

Хорошо помню, — и любителям богословия и метафизики есть здесь над чем поразмыслить, — что еще с младенческих лет горбатые калеки сильно занимали меня. Я ненавидел их, и они влекли меня к себе, как притягивает и одновременно внушает ужас открывшаяся вдруг под ногами пропасть, когда смотришь вниз с высоты девятого этажа, с балкона, к перилам которого я не раз приближался с замирающим от сладостной жути сердцем. И как не могу я сдержать страха, стоя у края пропасти, лишь только представлю себе, как падаю вниз, задыхаясь от раздирающих грудь спазм, — так и при виде скособоченной фигуры горбуна меня начинает неудержимо преследовать вызывающая дурноту мысль, что это я сам — скрюченное в три погибели существо с отвратительным наростом на спине, отверженное, ютящееся в собачьей; конуре, и стаи злых мальчишек гоняются за мной по пятам, норовя ткнуть меня в горб иголкой.

Это невыносимо… Не говоря уже о том, что у всех горбатых дурной характер: озлобленный, подозрительный… так что я с полным правом осмеливаюсь заявить, что оказал обществу неоценимую услугу, придушив Риголетто и избавив тем самым всех своих сограждан, наделенных чувствительным сердцем, подобным моему, от устрашающего и отталкивающего зрелища. К тому же горбунок был очень жестоким человеком. Таким жестоким, что я ежедневно вынужден был повторять; ему:

— Послушай, Риголетто, ты что, с ума спятил? Перестань сейчас же истязать животное. Что тебе эта свинья сделала? Ведь ничего. Не так, скажешь?

— А вам-то что?

— А то, что свинья здесь ни при чей, у тебя, видать, просто дурное настроение, и ты решил сорвать злобу на бессловесной скотине.

— Ну, когда мне захочется по-настоящему позабавиться, я оболью эту тварь керосином и подожгу.

И с этими словами горбунок с удвоенной силой принимался нахлестывать кнутом по поросшему короткой щетиной хребту животного, скрежеща при этом зубами, как театральный злодей. А я не отставал:

— Ой, Риголетто, дождешься ты, что я откручу тебе голову. Одумайся, Риголетто. Мой тебе дружеский совет…

Но все мои увещевания оставались гласом вопиющего в пустыне. Горбунку доставляло дьявольское удовольствие поступать мне наперекор и поминутно выказывать свой насмешливый и жестокий характер. Напрасно я обещал спустить с него семь шкур или трахнуть хребтиной об стену так, что горб спереди вылезет. Ему хоть кол на голове теши.

Возвращаясь к моему теперешнему положению, замечу, что если я себя сейчас в чем упрекаю, так в том, что имел глупость довериться журналистам и пуститься с ними в обсуждение всех этих тонкостей.

Я думал, они меня правильно поймут, и вот теперь мое доброе имя навеки опорочено, ведь далеко не самое сильное из того, что обо мне понаписали эти мараки — это что я сумасшедший; совершенно серьезно утверждалось также, что, судя по моим поступкам, я обладаю полным набором качеств отпетого негодяя.

Я не стану, разумеется, лезть из кожи и доказывать, что я вел себя в доме у сеньоры Икс как истинно воспитанный человек. Нет, избави бог. По крайней мере дать в этом честное слово я бы себе не позволил.

Но подобное крайнее суждение нисколько не дальше отстоит от истинного понимания моих душевных свойств, чем инсинуации моих врагов. Они льют на меня ушаты грязи и называют чудовищем, ссылаясь на ту веселую непосредственность, с какой я повествую об известных своих поступках и даю к ним пояснения, как будто именно эта непосредственность и не является свидетельством моей неиспорченности, не доказывает с очевидностью, какой у меня отзывчивый и сердечный нрав.

С другой стороны, если уж мерить мои поступки, так самой высокой мерой: мерой моих страданий. Я столько выстрадал за свою жизнь. Не скрою, что постоянным источником душевных мук была для меня моя повышенная чувствительность, настолько обостренная, что, стоило мне, бывало, взглянуть на человека, я с уверенностью мог уловить тончайшие оттенки его мыслей и, что хуже всего, никогда не ошибался. Я отчетливо различал, как, в зависимости от обуревавших ее чувств, душа человека переливается всеми цветами, от багрового, когда он разгневан, до травянисто-зеленого, когда он испытывает нежность, подобно тому как луч лунного света, преломляясь в атмосфере, изменяет свою окраску в зависимости от плотности скопления водяных частиц. И мне не раз говорили потом:

— Помните, года три назад вы мне сказали что я думаю по такому-то поводу. Так вот, вы были тогда правы.

Так и шел я но жизни и, глядя в лица мужчин и женщин, без труда мог видеть, какие пружины управляют их стремлениями, какие страсти движут ими, неизменно угадывая по их уклончивым взглядам, по легкой дрожи в уголках губ, по едва заметному трепету ресниц их затаенные желания, их скрытую боль. И никогда я не был более одинок, чем тогда, когда все они были для меня как на ладони.

И вот, сам того не желая, я открыл для себя, что даже самые незначительные наши поступки замешаны на низких помыслах и люди, которые были в глазах своих ближних добрыми и порядочными, стали для меня тем, что Христос назвал гробами поваленными. Мое природное добродушие постепенно омрачилось, и я превратился в замкнутого и желчного субъекта. Но так я никогда не доберусь до того, ради чего затеял это повествование, то есть, собственно, до первопричины моего нынешнего бедственного положения. А началось все в тот самый день, когда меня дернул черт привести к сеньоре Икс злополучного горбунка.

115