Именно так случилось со мной, когда я упал в глубокий колодец моей страсти, почти полностью утратив волю к сопротивлению. Но все же при последних проблесках сознания я внимательно наблюдал за собственным падением, за ходом этой ужасной игры. Я снова впал в состояние полуидиотизма, о котором писал раньше.
Чем сильней я любил Ирене, тем сильней ненавидел Элену. Жена невольно оказалась препятствием на моем пути к соединению с юной девушкой.
Какое удивительное чередование различных психических состояний! Какая опасная, рискованная проверка собственных сил и собственной слабости!
В то же время я желал, чтобы тирания Ирене и ее матери надо мной еще более возросла, чтобы их требования сыпались на меня одно за другим. Так, чтобы их совместные усилия подавили бы во мне последние угрызения совести.
Мне хотелось, чтобы власть Ирене надо мной стала такой беспредельной, что никакое чувство не мешало бы мне повиноваться любому ее капризу. Пусть я буду уже не Эстанислао Бальдер, а жалкий раб этой семьи, пусть меня закормят телячьей грудинкой и тащат в бюро регистрации браков, заставив сначала покинуть жену и сына.
Но в то же время, как я жаждал своего окончательного разрушения, чтобы никогда уже не вырваться из расставленных мне сетей, Ирене и ее мать, сами того не замечая, распускали ячею за ячеей. Не обладая выдержкой, они вдруг проявляли поспешность, и вся игра превращалась тогда в угрожающее наступление деспотизма и теряла всякий интерес для любого мало-мальски чувствительного человека.
Тактика этой ужасной и грубой игры была проста: Ирене беспрекословно подчинялась матери, действуя подобно крупным ростовщикам, которые, не желая компрометировать себя частым обращением в суд, передают векселя третьим лицам, а сами остаются в стороне. Они, дескать, ни при чем, это все «те».
Так получалось и у меня с Ирене. И я с грустью это видел. Мою жизнь в то время можно описать как борьбу противоречивых начал: ясного рассудка и слепой страсти. Ирене жила без особых волнений. Больше всего меня огорчало отсутствие у нее обычного человеческого интереса к окружающему миру. Ко всему, что не доставляло ей удовольствия, она была безучастна.
Этот примитивный эгоизм, которым была окутана ее душа и который заставлял ее отвергнуть неугодную ей реальность, казался мне просто чудовищным. Она избегала истины, как избегают физического соприкосновения с каким-нибудь неприятным животным. Единственным, что выводило ее из постоянной духовной спячки, было плотское наслаждение. Тут Ирене настолько преображалась, что я как-то не удержался и спросил:
— Тебе не стыдно делать то, что мы делаем?
— Да что ты! А тебе разве стыдно?
Я не стал отвечать. В той естественности, с какой она ласкала меня, я усматривал наличие у нее сексуального опыта и терзался муками ревности, обращенной в прошлое. Смотрел на нее то с любовью, то с ненавистью. Любил в ней то, что меня восхищало, ненавидел ее легкомыслие, ибо оно заставляло меня страдать.
Передо мной было существо, для которого любовь сводилась исключительно к чувственным отношениям с неким известным (не знаю, в какой мере) индивидуумом, чьи интеллектуальные способности не интересовали ее ни в малейшей степени. Как все чувственные женщины, Ирене любила то сладкое ощущение, которое возникало у нее внутри. А этот самый индивидуум был только орудием — кто угодно, лишь бы мужчина.
Возможно, в этом убеждении и коренилось мое яростное желание обладать ею. Я не мог обойтись без ее жарких ласк, как курильщик не может отказаться от сигареты, несмотря на горечь, которую она оставляет у него во рту. Беда была в том, что нас разделяло несходство предыдущего опыта, и никакие чувственные наслаждения не могли устранить это различие в восприятии мира.
Некоторые ее взгляды просто приводили меня в ярость. Она всегда восхищалась военными, местными помещиками, политиками и прочими деятелями буржуазного мира. Когда впоследствии она нашла себе профессора музыки, тот оказался со странностями и публику в зале считал избранной только в том случае, если среди его слушателей был какой-нибудь консул или атташе.
Любой поступок Ирене при ближайшем рассмотрении обнаруживал почти полное отсутствие у нее моральных правил. Но это не мешало мне чувствовать себя связанным с ней, будто все фальшивое и порочное во мне находилось в кровном родстве с теми ее чувствами, которые я осуждал.
Любовница? В известном смысле — да. У Ирене было совершенно превратное представление о том, что такое любовница. Она думала, что это женщина, с которой весело проводят время, и не подозревала, что она сама — воплощение любовницы, с душой холодной и равнодушной, но чувственной и пылкой женщины, созданной для полутьмы алькова и буйства страстей, женщины, мимолетные ласки которой неотразимы. Я изучал Ирене, отчаянно стараясь отыскать в ней хоть какую-нибудь черту, которая избавила бы ее от гибели, уготованной ей в моей душе, а оставшись один, я еще раз перебирал ее скудные слова, жесты, поступки. Если не считать «духа справедливости», как мы называем нашу потребность в беспристрастном суждении, душа Ирене была пуста. Это был красивый дом, который еще предстояло меблировать. В нем хватало места добру и злу. Однажды она мне сказала: